Как-то увидела ее Нина у магазина. И хоть и издали, но разглядела: лицо Липы стало землисто пепельно-серым, морщина на морщине, будто и не лицо это, а мятая тряпка. Нос заострился, а глаза провалились в черные ямы.
Чай, нелегко, вот так остаться…
Поговаривали, что приезжали к Веденеевым, где квартировала баба Липа временно, из собеса. Оформляют, дескать, ее в дом престарелых. Но дело это долгое, может и на год растянуться.
– Не знаю, не знаю, – вздыхала мать семейства Шура Веденеева, – Пускай сынок думает, куда мать деть. Мы тоже … Ведь не общежитие у нас…
Да, есть человеческий закон, по которому сын обязан гарантировать стабильную старость. Старики должны умирать на руках детей. Но сын и слышать не хотел о матери, поссорились они шибко.
– Ну, сама и виновата! – говорила Нина мужу, – Никто ведь не гнал, сама решила к сыночке перебраться. Как будто не знала, что попивает он. А оно вон как обернулось.
Саня кивал, соглашался. Он, по-прежнему, рано ложился спать. А Нина сидела одна у телевизора и все думала и думала о Липе.
Она ругала себя: какое дело ей! Ведь с весны не разговаривали. Вот и пусть…
Но однажды прохладным вечером, когда муж уж видел третий сон, понесли ее больные ноги к дому Лисицыной Нюры – верующей старушки, живущей с семьёй племянницы. Ее и саму-то взяли из жалости, выделили горенку в пристройке, а она на пару ночей к себе Липу пустила.
Осеннее село вечером притихло. Вокруг – тишина. Только собаки нет-нет, да залают. Нина отвязала пса Тошку, он шнырял то тут, то там. А на Нину нашли воспоминания. Накрывали далёкие, запрятанные где-то в глубинах памяти, дни и события, и от них, притуманенных временем, начинало сладко ныть в груди. Зарождалось чувство ожидания чего-то светлого и хорошего, как в те девичьи годы.
Вспомнилась и свадьба Липы, как гуляли они тогда, как мила была худенькая девочка-невеста, как потом вместе ходили на покос, как росли их дети. И ведь сколько лет бок о бок.
А осталось сколько? Ведь немного осталось-то.
В окнах слабо горел свет, а в пристройке – темнота.
Какого ей тут, Липе-то? Чай, и не спит. Думает – куда пойдет завтра.
Нина долго вглядывалась в окна пристройки и не то показалось ей, не то и правда – в темноте окна увидела она лицо Олимпиады, похожее на икону.
– Тошка! Домой пошли. Погуляли и хватит…, – растревожилось сердце.
Утром Сане ничего не сказала. Почему-то неловко было выдавать ему свои сомнения. Столько обиды было высказано ему на Липу, что теперь и на попятную идти неловко. Да и Липа обходила ее стороной. Правда, кивнула один раз в магазине, так ведь – и не ей, может, был там ещё народ.
А бабоньки рассказывали, что изменилась Липа – уж не болтает так, как прежде, как будто в себя ушла. Плачет, когда о доме речь идет, жалеет, что уехала, дом жалеет.
Вечером дня следующего вышла Нина на улицу, села на скамью, подстелив половичок. Сидеть уж на холодной скамье побаивалась. Улицы села ещё были грязными, снег выпадал, но таял.
Подошла к ней Катя, соседка, потом дед Веня приковылял. Говорили о том, о сем. И тут в конце улицы показалась Липа.
– Посиди, Лип, с нами, – позвала Катерина.
Сидеть Липа отказалась, но на минуту подошла. Шел от нее кислый дух. Видать, баню никто ей не предложил.
– Чё, баб Лип, вернулись к нам, – начала разговор Катерина.
Липа, пряча глаза, бормотала что-то о том, что нужен ей деревенский воздух, запах осенней земли, увядших лугов, грибной сырости. Мол, в городе – задыхается. А потом заспешила дальше.
Нина смотрела ей вслед. Приостановилась Липа у своего дома, посмотрела с тоскою, а потом зашагала дальше.
И тут Нина хлопнула себе по коленям.
– Ладно. Нече делить нам. Пойду-ка, – и поспешила следом за Липой, окликнула.
– Лип, постой-ка, – нужно было сохранить некую холодность, чтоб не думала, что ей это уж больно надо, просто, будто бы, предлагает мимоходом, а ей уж самой решать.
Липа остановилась, ждала, в глазах – вопрос.
– Лип, чего подумала-то я. Приходи к нам, поживешь немного. Сама знаешь – места-то полно. В дальнюю комнату и не ходим, считай. Правда, лук там сушила недавно, так запах ещё…
Липа молчала, смотрела на нее потерянно, наморщив лоб, переминаясь с ноги на ногу.
– Може я погорячилась тогда. До того было наседку жаль. Она крылья распластала, цыплят укрыть пыталася.
– Распластала? – Липа подняла на нее глаза, – А цыплятки?
– Половину убило. Так град-то какой был, разе выживут. А других выходила. Один уж больно плох был, так и его выходила. Квелкой назвала. Так она теперь – несушка хорошая.
– Вот и слава Богу… А я… Я… Вот, видишь, как, – Липа опустила голову.
– Давай-ка, переходи к нам. Помочь с вещичками? Так помогу.
– Нин, послушай-ка, скажу чего, – баба Липа говорила с грустью, – Ведь нарочно я не пошла. Слышала град-то. Из окна смотрела. Думаю: закрыли или нет кур? Проведать – не проведать? И не пошла. Думаю – притворюся, что не ведала ничего. Больно много ты о курях своих пеклась. До того надоела со своими курями! А там, вишь как – мать детей спасала.
– Нарочно? Ох ты! Так ведь и знала я!
– Так что не могу к вам. Виноватая. Чего уж… Думаю, за то и Бог наказал. Хоть и есть ему и без того, за что наказывать. Вон сколько в жизни всего было.
– Так а где жить-то будешь, Лип? – растерялась Нина, развела руками.
– А я завтра в Иголкино уйду. Может Ивановы приютят. У них бабка Клава в доме одна. Может – к ней возьмут. Лежит она уж, не встаёт.
– А ты-то им зачем? Чужие ведь… Своих хлопот – полон рот.
– Так ведь все мне чужие. Из родных-то у меня только сын, а вон как вышло – хуже чужих, – Липа отвернулась, глаза ее заблестели слезами, – О-ох, Нин, он же меня без денег выкинул, на ночь глядя… , – плечи бабы Липы заходили, прикрыла она глаза рукою.
И тут ушла от Нины холодность и обида, нахлынула жалость невероятная. Шагнула она к маленькой Липе, прижала к себе. И пусть, что Римма Тихонова из окна смотрит. Пусть… Пусть все знают, что простила она Липу. А Липа простила ее.
– Никуда я тебя не пущу, Липочка ты моя, не пущу! С нами жить будешь. Вон, зима надвигается. Куда ты пойдешь? Не пущу! Пошли-ка. Саня вечером нам ба-аньку затопит.
И Липа, прикрыв рот морщинистой рукой, закрыв глаза, закивала мелко. Они пошли мимо деда Вени и Кати обратно.
– Куды это вы? – уж догадалась Катерина, глядя на заплаканную бабу Липу.
– За вещичками. К нам Липа пойдет жить, – ответила Нина.
– Вот и правильно, – Катерина поднялась, – Помогу я. С вами пойду.
– А в дом-то престарелых не берут что ли, Лип? – крикнул в спину дед Веня, слушок поймал давеча.
Липа хотела было ответить, что не так-то просто всё…
– Не надо нам никаких домов. У нас свой есть, – обернулась Нина, – Мы хоть и престарелые, но проживем ещё и сами.
Зима выдалась в тот год снежная и морозная. Неверово заносили снега. Кур загнали в сени – спасали от холода. Они сидели на перекладинах лестницы на чердак, лезли на маленький подоконник, гадили на стены, мешали – попадали под ноги.
Дед и Липа ругали Нину, утверждали, что пережили б куры и в курятнике, но она держала оборону. Мыла, терла дом, но не сдавалась. А с нею вместе убиралась и Липа. С бурчанием на кур и на Нину чистила и чистила сени. И не было в бурчании этом никакой обиды и злобливости – просто старики уже не могли не бурчать.
Вечерами они растапливали печь сильнее, сбивались в кучу, гоняли чаи, разговаривали с протяжными охами и смотрели на большой яркий мир через голубой телевизионный экран.
Вот только мир не видел их – занесённых снегами троих стариков в глубокой деревне. Занесённых снегами российских стариков.