Квартира Нины Петровны встретила меня запахом хлорки и стерильной чистотой. Все блестело: паркет, полированная стенка, стеклянные дверцы серванта. Этот порядок был таким же агрессивным, как и ее подарки.
Она уже ждала меня. На журнальном столике лежали два мотка пряжи — ядовито-желтого цвета — и спицы.
— Проходи, Леночка, садись, — она указала на кресло напротив своего. — Сейчас начнем. Дело нехитрое, главное — внимание.
Ее руки взяли мои, направляя спицы. Ее пальцы были холодными и сухими. Я чувствовала себя марионеткой.
Петля, накид, еще петля. Движения были механическими, а в голове стучала только одна мысль: «Спроси. Ты должна спросить».
Я «случайно» уронила спицы. Они со стуком покатились по паркету. Наклонившись за ними, я задержала взгляд на нижних полках книжного шкафа. За стеклом стояли старые фотоальбомы в бархатных переплетах.
— Нина Петровна, — я выпрямилась, сжимая в руке холодный металл спиц. — А покажите как-нибудь ваши старые фотографии? Интересно посмотреть на Олега маленького. На вас.
Она замерла, ее лицо стало непроницаемым.
— К чему это? — спросила она глухо.
— Я не очень хорошо умею хранить секреты, — сказала я тихо, глядя ей прямо в глаза. — Особенно те, что вшиты в подкладку.
Ее лицо не изменилось, но что-то дрогнуло в глубине зрачков. Она медленно отложила свое вязание.
— Моя мать тоже вязала, — произнесла она, глядя в стену. — Она была очень… заботливой женщиной. Когда я выходила замуж, она подарила мне шаль. Невероятной красоты. А внутри, у самого сердца, был вшит ее локон.
Она говорила ровным, безжизненным голосом, будто читала чужой некролог.
— Она сказала, что так я никогда не забуду, чей я род, чья кровь. Что это печать семьи. Что теперь мой муж и его семья никогда не смогут забрать меня полностью. Частичка ее всегда будет со мной. Оберегать.
Она усмехнулась, и эта усмешка была страшнее крика.
— В каждом подарке была такая «печать». Волос. Ноготь. Иногда кусочек ткани с ее платья. Она говорила, что так она делает меня своей. Навеки.
Нина Петровна перевела на меня тяжелый взгляд.
— Я ненавидела ее. И я ненавидела эти вещи. Но я не могла их выбросить. Это же… память. Забота. Понимаешь?
Я не понимала. Я видела перед собой не монстра, а сломленного, искалеченного человека, который воспроизводил тот же кошмар, что пережил сам.
Она не знала, как любить по-другому. Ее любовь была контролем. Ее забота — клеймом.
— Я не хотела тебя обидеть, деточка, — в ее голосе впервые прозвучала искренняя, жалкая нота. — Я просто хотела, чтобы ты стала нашей. Чтобы Олег… чтобы он не ушел. Как ушел от нее мой отец.
Я встала. Желтый клубок скатился с моих колен на пол. Вся мистика, весь ужас развеялись, оставив после себя только густую, тягучую жалость и понимание. Понимание того, что я должна бежать.
— Я все поняла, Нина Петровна, — сказала я. Мой голос был твердым. — Спасибо за урок.
Я вышла из квартиры, не оглядываясь. На улице я вдохнула полной грудью холодный, чистый воздух.
Вечером, когда Олег вернулся с работы, я ждала его на кухне. На столе лежали два билета на самолет в один конец и распечатанные объявления о съеме квартир в другом городе.
— Что это? — он удивленно посмотрел на меня.
— Это наше будущее, — ответила я. — Или мое. Олег, твоя мама очень больна. Но ее болезнь не лечится таблетками. И она заразна. Я не позволю ей заразить нашу семью.
Я смотрела на него, и впервые видела не только любимого мужчину, но и сына своей матери.
— Ты должен выбрать, — сказала я. — Прямо сейчас.
***
Прошло три года.
Мы жили в городе у моря, в квартире с огромными окнами, которые выходили на юг. Солнечный свет заливал комнаты с утра до вечера, и в его лучах танцевали пылинки, которые я никогда не успевала вытирать.
Наша двухлетняя дочь Аня с восторженным визгом гонялась за солнечными зайчиками по полу.
В тот день я вернулась с прогулки с Аней. Она уснула в коляске, и я, оставив ее на застекленном балконе, прошла на кухню. Олег был уже дома, сидел за столом, глядя в одну точку. Перед ним лежал вскрытый почтовый конверт.
— Что-то случилось? — спросила я, и сердце тревожно екнуло.
Мы не получали писем. Никогда. Это было одним из условий нашего побега — полная изоляция от прошлого.
— Мама, — тихо сказал он, не поднимая головы. — Её больше нет. Инсульт.
Он не плакал. Его лицо было серым, как тот свитер, а плечи опущены. Я подошла и обняла его со спины, положив подбородок ему на плечо. Он накрыл мои руки своей.
— Мне жаль, — прошептала я. И это была правда. Мне было жаль его. И даже ее, ту женщину, запертую в своей искалеченной любви.
— Письмо от ее сестры. Тетя Валя пишет, что она почти ни с кем не общалась в последнее время. Спрашивает, приедем ли мы на похороны.
Я молчала, давая ему время. Решение должно было быть его. Он сам разорвал эту пуповину три года назад, в той самой кухне, когда посмотрел на два билета и сказал: «Я выбираю нас».
Это был самый сложный и самый важный выбор в его жизни.
Я ограничила общение с его матерью, он он продолжил, ведь это всё же его мама.
***
Через неделю пришла посылка. Тетя Валя, не дождавшись ответа, прислала коробку с «памятными вещами». Олег открывал ее один. Я стояла в дверях, готовая в любой момент его поддержать.
Он доставал вещи и молча рассматривал их. Старые фотографии. Шкатулка с ее нехитрыми украшениями.
Фарфоровая статуэтка. А на самом дне лежали спицы и недовязанный детский носок из ядовито-желтой пряжи.
Олег долго смотрел на него. Потом аккуратно положил все обратно в коробку, заклеил ее скотчем и вынес в коридор, к входной двери.
— Завтра утром выброшу, — сказал он.
Ночью я проснулась от тихого плача. Это плакала Аня в своей кроватке. Я подошла, взяла ее на руки, и она тут же прижалась ко мне, зарываясь носиком в шею.
Я баюкала ее, вдыхая сладкий детский запах, и смотрела в окно на темное море.
Я думала о том, что любовь — это не клетка. Не клеймо. Не «печать рода», вшитая под подкладку.
Любовь — это когда ты даешь другому человеку воздух. Когда ты готов отпустить. Когда ты выбираешь его счастье, а не свое спокойствие.
И я знала, что этот порочный круг прервался. На мне. На нашей маленькой семье, которая началась с чистого листа, в городе у моря, где так много света.
