Глава 1: Последний вечер
Я сижу в своей бытовке на окраине промзоны, где-то под Каменском-Уральским. За окном март, снег серый от угольной пыли, а в старой печке трещат обрезки досок. В руках кружка с чаем, на столе телефон — записываю это видео, чтобы рассказать свою историю. Мне 26, и я хозяин небольшой свалки, где собирают старые шины и металл. Местные зовут меня “Шиномонстр”. Но десять лет назад я был просто Витькой, которого мать выгнала из дома в день её рождения. Мне было 16, и я думал, что жизнь кончена.
Жили мы в посёлке Сосновка, под Каменском. Посёлок — пара улиц, бараки да несколько кирпичных двухэтажек. Наш дом был на улице Горняков, старый, ещё бабкой построенный. После смерти отца, когда мне было семь, мать будто надломилась. Она работала на швейной фабрике, шила спецовки, а по вечерам сидела у окна с рюмкой. Помню её глаза — пустые, как будто свет выключили. Через пару лет появился дядя Коля, водитель с комбината. Сначала он казался нормальным: приносил конфеты, чинил кран в кухне. А потом родился Димка, мой младший брат. Светлый, как мать, с ямочками на щеках. Я его любил, честно. Тискал, катал на санках, учил буквы. Но с появлением Димки всё изменилось.
Мать стала резкой, дядя Коля пил всё чаще, а я стал для них помехой. “Вить, ты уже большой, не лезь”, — говорила мать, когда я пытался помочь с Димкой. В тот день, её день рождения, я решил сделать сюрприз. Достал из заначки за батареей старое кольцо бабкино — серебряное, с маленьким камешком. Написал открытку, корявую, от руки: “Мам, с днём рождения, ты лучшая”. Думал, обрадуется. Вечером накрыли стол, дядя Коля был трезвый, даже шутил. Димка ел торт, размазывая крем по щекам. Я положил кольцо и открытку перед матерью. Она посмотрела, нахмурилась. “Это откуда?” — спросила холодно. Я замялся, сказал, что бабкино. “Ты воровать начал?” — голос её стал как нож. Я пытался объяснить, но она уже не слушала. Дядя Коля молчал, Димка смотрел в пол.
“Ты взрослый, Виктор, — сказала мать. — Пора самому жить”. Она достала из шкафа папку. Я открыл — отказ от родительских прав, подпись, печать. “Мам, ты чего?” — голос дрожал. Она отвернулась. “Иди. И не возвращайся”. Дядя Коля вывел меня в коридор, сунул рюкзак: “Не дури, парень, пробьёшься”. Дверь захлопнулась. Я стоял на крыльце, в голове пустота. Соседка, тётя Валя, вышла покурить, посмотрела на меня: “Вить, выгнали, что ли?” Я кивнул. Она сунула мне 300 рублей: “Держись, не пропади”. Я ушёл в ночь, не зная, куда.
Глава 2: Пропавший
Всё началось за полгода до того дня, летом, когда я взял Димку на карьер. Ему было пять, он всё время просил: “Вить, покажи, где камни блестят!” Я знал, что он про пирит говорит — жёлтые камешки, которые на солнце сверкают, как золото. Карьер был в километре от посёлка, за сосновым бором. Мы с отцом туда раньше ходили, он показывал, как камни собирать, рассказывал, какие породы где лежат. После его смерти я туда один бегал, находил пирит, приносил домой. Димка, увидев, загорелся: “Вить, возьми меня!” Я согласился.
Взяли рюкзак, пару бутербродов, пошли. Димка скакал впереди, собирал какие-то травинки. У карьера я сел разбирать камни, показал ему, как искать пирит. Он копошился рядом, потом вдруг затих. Я поднял голову — его нет. “Димка!” — крикнул. Тишина, только ветер в соснах. Сердце заколотилось, я побежал по карьеру, звал, смотрел. Следы его кроссовок обрывались у кучи щебня. Я кинулся туда, потом дальше, к дороге. Через полчаса нашёл его — сидел в канаве, коленки в грязи, лицо в слезах. “Дим, ты где был?” Он всхлипнул: “Заблудился. Хотел папу позвать”. Я обнял его, повёл домой.
По дороге встретили тракториста, дядю Сашу. Он отвёз нас в посёлок, вызвал участкового. Тот, мужик в форме, начал расспрашивать: “Что случилось? Куда пацан делся?” Я объяснил, как мог: отвлёкся, Димка ушёл. Димка молчал, только прижимался ко мне. Участковый нахмурился: “Небось, заигрался, а ты недоглядел”. Дома мать встретила нас криком: “Ты что творишь, Виктор? Он же ребёнок!” Дядя Коля молчал, но смотрел так, будто я чужой. С того дня всё пошло наперекосяк.
Глава 3: Трещина
После того дня на карьере дом будто треснул, как старый барак перед сносом. Димка, перестал быть тем весёлым пацаном, что бегал за мной с просьбами показать “блестяшки”. Его глаза, раньше яркие, как у матери, потускнели. Он шарахался от меня, прятался за её юбку, а если я пытался заговорить, отворачивался или убегал в свою комнату. Я не понимал, что произошло. Тот день на карьере — я же нашёл его, привёл домой, обнял, чтобы не плакал. Но он смотрел на меня, как на чужого.
Мать тоже изменилась. Раньше она хоть иногда улыбалась, когда я приносил ей чай или чинил что-то по дому. Теперь её голос стал резким, как ножницы, которыми она резала ткань на фабрике. “Вить, не лезь к Димке, дай ему покой”, — бросала она, не глядя. Дядя Коля, её сожитель, пил всё чаще. Возвращался с комбината, садился на кухне с бутылкой, и дом наполнялся запахом перегара. Иногда он орал на мать, иногда просто молчал, уставившись в стену. Я старался не попадаться ему под руку — знал, что может врезать, если настроение плохое.
Я пытался держать семью вместе. Готовил ужин — картошку с тушёнкой, как мать любила. Убирал в доме, мыл полы, даже Димкины кроссовки чистил, когда он их в грязи извазюкал. Пытался с ним уроки делать. Садился рядом, открывал его тетрадь по математике. “Дим, давай, напишем цифры, как я тебя учил”. Он смотрел в стол, молчал, а потом начинал хныкать. Слёзы капали на страницу, размазывали чернила. Я не знал, что делать. “Дим, хочешь, расскажу, как мы с отцом на карьер ходили?” — спрашивал я. Он вставал и уходил к матери. Я оставался сидеть, глядя на его корявые цифры, и не понимал, где ошибся.
К концу лета Димка почти перестал есть. Мать водила его к доктору в Каменск, в районную поликлинику. Врач, пожилая тётка в белом халате, качала головой: “Стресс, психологическая травма. Надо время и покой”. Но покоя не было. Дядя Коля орал по ночам, мать плакала, а Димка худел, как свечка на ветру. Его щёки ввалились, под глазами тёмные круги. Я смотрел на него и думал: “Что я сделал не так? Почему он меня боится?” Вспоминал тот день на карьере — его слёзы, грязное лицо, как он сказал: “Хотел папу позвать”. Но почему он тогда ушёл? Почему молчит?
Перед днём рождения матери я решил попробовать ещё раз. Достал из тайника за батареей бабкино кольцо — серебряное, с маленьким зелёным камешком, единственное, что осталось от неё. Написал открытку, коряво, от руки: “Мам, с днём рождения, ты лучшая. Прости, если что не так”. Думал, это растопит лёд. Вечером мать накрыла стол — оливье, тушёная курица, торт “Наполеон”. Дядя Коля был трезвый, даже шутил, рассказывал, как на комбинате кран сломался. Димка сидел, ковырял торт, размазывая крем по тарелке. Я положил перед матерью кольцо и открытку. Она посмотрела, лицо её стало как маска. “Это откуда?” — спросила, будто я украл. “Бабкино”, — ответил я тихо. “Ты воровать начал?” — её голос резанул, как стекло.
Я пытался объяснить, что взял из ящика в старом комоде, что хотел сделать подарок. Но она уже не слушала. Дядя Коля молчал, Димка смотрел в пол. “Ты взрослый, Виктор, — сказала мать, вставая. — Пора самому жить”. Она ушла в спальню, вернулась с папкой. Я открыл — бумаги, отказ от родительских прав, подпись, печать нотариуса. “Мам, ты чего?” — голос мой сорвался. Она отвернулась к окну. “Иди. И не возвращайся”. Дядя Коля встал, взял меня за плечо, вывел в коридор. Сунул рюкзак, старый, с порванной лямкой. “Не дури, парень, пробьёшься”, — сказал он и закрыл дверь. Я стоял на крыльце, в ушах звенело. Соседка, тётя Валя, вышла покурить, посмотрела на меня: “Вить, выгнали, что ли?” Я кивнул, горло сдавило. Она сунула мне 300 рублей: “Держись, не пропади”. Я подхватил рюкзак и пошёл в темноту, не зная, куда иду.
Глава 4: На дне
Ночь была холодной, ветер гнал по улице сухие листья. Я шёл по Сосновке, пока не дошёл до автобусной остановки. Сел на скамейку, открыл рюкзак — пара футболок, джинсы, старый свитер да паспорт. Бумаги об отказе лежали сверху, будто насмешка. Я сунул их в карман, чтобы не видеть. К утру замёрз так, что зубы стучали. Решил ехать в Каменск — там жила тётка, сестра отца. Мы не виделись лет пять, но я помнил её адрес: улица Ленина, дом 12. На последние деньги купил билет на маршрутку.
В Каменске нашёл её дом — точнее, то, что от него осталось. Заброшенный барак, окна заколочены, на крыльце куча мусора. Сосед, мужик в кепке, сказал, что тётка умерла два года назад, а дом готовят под снос. Я стоял, смотрел на облупленную краску и думал: “Куда теперь?” Ноги сами понесли на автовокзал. Там было тепло, пахло бензином и пирожками. Я сел в углу, притворился, что жду автобуса. Ночью охранник прогнал: “Эй, малой, тут не ночлежка”. Я вышел на улицу, лёг у теплотрассы, где пар поднимался из люка. Так началась моя новая жизнь.
Два месяца я скитался по Каменску. Спал где придётся — в подвалах, под мостом, в заброшенных гаражах. Ел то, что находил на рынке или то что давали за мелкую работу: носил сумки, разгружал товар, убирал мусор, расставлял ящики. Просил у продавцов «некондицию», которую они всё равно выбрасывают. Иногда старушки совали мне булку или конфету: “На, сынок, поешь”. Я брал, но стыдно было смотреть им в глаза. К ноябрю простыл так, что кашлял кровью. Лежал в заброшенном гараже, на куче старых тряпок, и думал: “Вот и всё. Конец”. Вспоминал Димку — как он смеялся, когда я катал его на санках. Как мать пела колыбельную, когда я был маленький. Жалко не себя — их. Почему всё так вышло?
И тут появился дядя Гриша. Я услышал шаги, открыл глаза — над мной стоял старик в рваной телогрейке, борода седая, пахнет мазутом и табаком. “Живой?” — спросил он. Я кивнул, сил говорить не было. Он схватил меня под мышки, поднял, как котёнка. “Пошли, замёрзнешь”. Я плёлся за ним, ноги не слушались. Он привёл меня в свою сторожку у свалки шин. Внутри было тепло, пахло резиной и железом. На столе закопчённый чайник, в углу мешки с проводами и старыми покрышками. Дядя Гриша налил чай в жестяную кружку, сунул мне: “Пей, малой. Отогреешься”. Я пил, обжигаясь, и рассказал всё — про мать, про Димку, про бумаги. Он выслушал, хмыкнул: “Ну, поживёшь пока. Места хватит”.
На следующий день он дал мне старую куртку и показал, как разбирать шины. “Резина — деньги, — говорил он. — А металл — жизнь. Учись, пригодится”. Я смотрел, как он режет старые покрышки, сортирует провода, и думал: “Может, это и есть мой шанс?” Через неделю я уже помогал ему таскать шины на приёмку. Дядя Гриша платил мне едой и местом у печки. Впервые за месяцы я почувствовал, что не один. Ночами, лёжа на старом матрасе, я смотрел в потолок и думал о Димке. Почему он спрятался тогда? Что я сделал не так? Ответов не было, только тоска в груди.
Глава 5: Шиномонстр
Дядя Гриша был не просто сборщиком металлолома — он был как ходячая энциклопедия свалок. Знал, где искать медь, где алюминий, а где лучше не соваться, потому что “там менты пасут”. Он учил меня разбирать старые покрышки, отделять медные провода от изоляции, сортировать железо. “Шины — это деньги, — говорил он, отрезая кусок резины. — Но медь — это золото”. Я втянулся быстро. Руки покрылись мозолями, спина болела, но я чувствовал себя живым. Мы таскали шины и металл на приёмку, получали по 2–3 тысячи за ночь. Дядя Гриша делил всё пополам, хотя я был пацаном, который только учился.
Через год Гриша умер. Я нашёл его утром в сторожке, он лежал на старом диване, лицо спокойное, будто уснул. Фельдшер сказал: “Сердце. Старик был, сколько ему, шестьдесят?” Я похоронил его сам. В морге сказали: “Без документов — в общую могилу”. Я не дал. Нашёл лопату, выкопал яму на пустыре за свалкой, где мы с ним часто сортировали металл. Завернул его в брезент, опустил в землю, насыпал холмик. Поставил крест из старой арматуры, покурил его “Беломор”. “Спасибо, дядя Гриша”, — сказал я в пустоту. Ветер унёс слова к заводским трубам.
Я остался один. Взял его тележку, скрипучую, с ржавыми колёсами, и пошёл на свалку. Таскал шины, трубы, провода. Спина ломилась, но я не останавливался. Останавливаться нельзя — остановишься, сдохнешь. Через пару месяцев подвернулся Лёха, пацан с соседней улицы. Худой, как спичка, в драной куртке. Увидел, как я таскаю покрышки, подбежал: “Дядь, помочь?” Я усмехнулся: “Какой я тебе дядя, мне 18”. Он замялся, но я махнул рукой: “Потащим, накормлю”. Лёха оказался шустрым. Быстро научился отличать медь от латуни, знал, где искать старые аккумуляторы. Мы работали вдвоём, сдавали по 5–7 тысяч за ночь.
Я договорился с охранником на заводе “Уралсталь”. Виталик, бывший сварщик, теперь сторож, пускал нас в цеха за бутылку и тысячу рублей. “Только аккуратно, — говорил он. — И станки не трогайте, а то мне влетит”. Мы брали только списанное — обрезки труб, старые кабели, ржавые детали. За одну ночь могли вынести на 10–15 тысяч. К весне я уже знал все свалки в округе, как дядя Гриша. Лёха смотрел на меня с уважением, называл “босс”. Я смеялся: “Какой я босс? Шиномонстр я”. Так и прилипло это прозвище.
К лету я решил открыть свою точку. Огородил пустырь у промзоны листами профнастила, поставил весы, сделал навес. Провёл свет от соседнего гаража — хозяин согласился за 500 рублей в месяц. Повесил табличку: “Тихий сбор”. Лёха спросил: “Почему так странно назвал?” Я пожал плечами: “Потому что мы как призраки — берём своё и уходим”. Он не понял, но мне было всё равно. Это было моё. Моя точка. Мой шанс.
Глава 6: Эхо прошлого
Прошло восемь лет. Моя точка росла. Я нанял ещё двух парней, купил старый фургон, чтобы возить металл. Оформился как самозанятый — девчонка в налоговой удивилась: “Металлоприёмка? Это же лицензия нужна”. Я ответил: “Я не приёмка, я скупаю для себя, коллекционирую”. Она хмыкнула, но бумаги оформила. Платил местному “решале”, Мишке, бывшему менту. Он приходил раз в месяц, осматривал точку, кивал: “Десятку мне, и никто тебя не тронет”. Я платил. Десять тысяч — не такая большая цена за спокойствие.
Однажды вечером зашёл в старый интернет-клуб, где ещё стояли толстые мониторы и воняло дешёвым кофе. Открыл “ВКонтакте”, сам не знаю зачем. Нашёл страницу матери. Она выложила фото: новый дом, забор покрашен, дядя Коля в костюме, крепкий, как будто не пил никогда. Димка — уже подросток, лет 15, улыбается, держит удочку. Рядом ещё двое детей, мальчик и девочка. Подписи: “Наша семья”, “Счастливы вместе”. Я листал альбомы, искал хоть намёк на себя — ни одного фото, ни слова. Будто меня никогда не было. Закрыл страницу, вышел на улицу, закурил, хотя бросил год назад. Дым горчил, но я докурил до фильтра.
Через пару недель пришла тётя Валя, соседка из Сосновки. Постарела, сгорбилась, в руках клетчатая сумка. “Вить, неужто не узнал?” — улыбнулась она. Я обнял её, усадил на ящик у печки. Налил чаю из термоса. Она пила мелкими глотками, грела руки о кружку. “Я за тобой следила, — сказала она. — Знала, что выживешь. Молилась за тебя. Ты упрямый, как отец твой”. Я молчал, не знал, что ответить. Потом она заговорила про Димку. “Болеет он, Вить. Сердце. Нужна операция, сложная. А денег нет”. Я спросил: “Как он вообще?” Она вздохнула: “Вспоминал тебя. Сказал, в тот день на карьере спрятался нарочно. Хотел, чтобы мать его пожалела, заметила. Детская дурость. А вышло, что тебя выгнали”.
Я сидел, смотрел в кружку, где остывал чай. Димка. Мой брат. Который шарахался от меня, как от чужого. Который молчал, когда меня выгоняли. “Мне-то что?” — выдавил я. Тётя Валя посмотрела долгим взглядом: “Он плачет по ночам, Вить. Тебя зовёт. Простить просит”. Я промолчал. Она допила чай, поднялась: “Я не учить тебя пришла. Просто знай”. И ушла, оставив меня с этой тяжестью в груди.
Через неделю появилась мать. Я был на точке, сортировал провода. Поднял голову — стоит у ворот, в старом платке, седые пряди выбиваются. Лицо осунулось, глаза красные. “Можно?” — спросила тихо. Я кивнул. Она вошла, огляделась — мешки с металлом, ржавые трубы, запах резины. “Я не за себя, — начала она. — За Димку. Ты знаешь, он болеет”. Я кивнул: “Слышал. Сердце”. Она сглотнула: “Нужна операция. В Екатеринбурге могут сделать, но очередь на квоту — год. А платно — 3 миллиона. У нас есть полтора, дом заложили, всё продали. Вить, помоги”. Я смотрел на неё и видел ту женщину, что отвернулась, когда меня выгоняли. Ту, что молчала, пока я уходил с рюкзаком в ночь. “Когда я под мостом жил, вы где были? — голос мой дрожал. — Когда я помойки обшаривал, где ты была?” Она опустила голову. “Уходи, — сказал я. — И не возвращайтесь”. Она постояла, потом повернулась и пошла к воротам. У выхода обернулась: “Прости нас, Вить. За всё”. И ушла. Я смотрел на пустую дорогу, пока пыль не осела.
Глава 7: Пепел и свобода
Я не спал всю ночь после прихода матери. Лежал в бытовке, смотрел на трещины в потолке, слушал, как потрескивает печка. Вспоминал Димку — его смех, когда он катался на санках, его глаза, когда он прятался за мать. Тётю Валю, которая сказала: “Он тебя зовёт”. Утром поехал к ней в Сосновку. Она вышла на крыльцо, прихрамывая. “Ноги не носят”, — улыбнулась она. Мы пили чай в её маленькой кухне, где пахло травами и старым деревом. Она заговорила: “Димка хуже с каждым днём. Врачи говорят, без операции — месяц, может, два. А донора нет, и денег не хватает”. Я молчал. Она продолжила: “Ты не за них это делай, Вить. Не за мать, не за Димку. За себя. Чтоб потом не нести этот груз всю жизнь”.
На следующий день я купил билет на “Ласточку” до Екатеринбурга. Семь часов в дороге, за окном мелькали сосны, покрытые снегом. В больнице, в коридоре реанимации, сидела мать. Постарела, сгорбилась, в руках скомканный платок. Увидела меня, вскочила, но я прошёл мимо, не сказав ни слова. В палате было тихо, пахло лекарствами. Димка лежал под капельницей, бледный, как бумага. Провода, трубки, пикающий монитор. Он открыл глаза, увидел меня, и слёзы потекли по его щекам. “Вить, — прошептал он. — Прости. Я не хотел. Я тогда спрятался, хотел, чтоб мама меня пожалела. А получилось…” Он задохнулся, закашлялся. Я сел рядом, взял его за руку — холодная, как лёд. “Всё нормально, Дим”, — сказал я, хотя ничего нормального не было.
Он плакал, говорил, как боялся меня искать, как мать сказала, что я умер где-то на улице. “Я думал, это из-за меня. Всё из-за меня”. Я молчал, только держал его руку. Что тут скажешь? Иногда прощение — это не слова. Это просто быть рядом. “Я заплачу за операцию”, — сказал я наконец. Он покачал головой: “Не надо, Вить. Не за этим”. Но я уже решил. На следующий день перевёл все деньги — 2 миллиона, всё, что скопил. Пришлось отменить покупку нового пресса для шин, отложить расширение точки. Лёха, когда узнал, чуть не взорвался: “Ты чего, с ума сошёл? Все бабки отдал!” Я ответил: “Бизнес подождёт. Человеческое — нет”.
Операцию назначили через три дня. Донорское сердце везли из Челябинска, но началась метель. Рейсы задержали, потом отменили. Санавиация не летала — нелётная погода. Время шло, Димка слабел. Он умер в три часа ночи, тихо, во сне. Медсестра сказала: “Сердце не выдержало”. Врач потом добавил по секрету: “Он держался, ждал чего-то. Или кого-то”. Я стоял у его кровати, смотрел на его лицо — спокойное, без боли. И думал: “Он дождался меня. Чтобы попрощаться”.
Хоронили в Сосновке, на местном кладбище, рядом с могилой отца. Снег шёл мелкий, липкий, оседал на пальто, на лицах. Народу было мало — мать, дядя Коля, тётя Валя, пара соседей. Когда гроб опустили, я подошёл к матери. Она стояла, глядя в могилу, слёзы текли по щекам. Я молча вложил ей в руку бабкино кольцо и ту открытку, что написал десять лет назад. Она вздрогнула, посмотрела на меня. Я развернулся и пошёл прочь. Не обернулся. Некуда было оборачиваться.
Теперь я сижу в своей бытовке. Печка потрескивает, за окном март, снег серый от угольной пыли. В руках телефон, записываю это видео. Знаете, я много думал о прощении. Оно не для тех, кто просит. И не для тех, кого прощают. Оно для тех, кто хочет жить дальше. Чтобы не тащить чужой груз. Свобода — она не в том, чтобы всё забыть. Она в том, чтобы уйти с пустыми руками и чистым сердцем. Пепел прошлого уносит ветер, а я иду вперёд. Шиномонстр, хозяин своей судьбы.